УДК 141.7
(аспирант кафедры теории культуры и философии науки
ХНУ имени В.Н. Каразина)
Теория насилия: от агрессии к жестокости
(или почему любое определение насилия обречено на неполноту)
В данной статье предпринята попытка разобраться в причинах неполноты определений насилия, а также относительно незначительных результатов вайленсологии в понимании данного феномена. Показано, что для описания специфики человеческого насилия его редукция к агрессии недостаточна. Рассмотрен альтернативный к агрессивному модусу насилия – модус жестокости. Выявлено, что онтологию насилия определяет его гносеология и, таким образом, что насилие – это не свойство физической реальности, а вопрос интерпретации. По этой причине автор считает «объективную» теорию насилия идеалистическим проектом.
Ключевые слова: насилие, агрессия, жестокость.
Євген Гальона. ТЕОРІЯ НАСИЛЬСТВА: ВІД АГРЕСІЇ ДО ЖОРСТОКОСТІ
У даній статті надана спроба розібратися у причинах неповноти визначень насильства, а також незначних результатів вайленсології у розумінні цього феномена. Показано, що для опису специфіки людського насильства його редукція до агресії недостатня. Розглянутий альтернативний до агресивного модусу насильства - модус жорстокості. Виявлено, що онтологію насильства обумовлює його гносеологія й, таким чином, що насильство не є властивістю фізичної реальності, а є питанням інтерпретації. Із цієї причини автор вважає "об'єктивну" теорію насильства ідеалістичним проектом.
Ключові слова: насильство, агресія, жорстокість.
Eugene Galiona. THE THEORY OF VIOLENCE: FROM AGRESSION TO CRUELTY
In the article an attempt to understand the reasons of incompleteness of violence definitions and also insignificant results of violentology in understanding of the given phenomenon is undertaken. It is shown that the reduction of violence to aggression is insufficient for the description of specificity of the human violence. It is considered the cruelty mode of violence an alternative one to aggressive. It is revealed that ontology of violence is defined by its gnoseology and in such a manner that the violence is not property of a physical reality but the question of the interpretation. For this reason the author considers the "objective" theory of violence as the idealistic project.
Keywords: violence, aggression, cruelty.
Скандальность физического насилия проистекает из того разрыва, которое оно образует между ужасающей выразительностью телесного и сложнейшей конструкцией воображаемого. «Скандальность», как характеристика физического насилия, выбрана не случайно, ведь слово «скандал» произошло от древнегреческого skondalon, обозначавшего крючок в западне, к которому прикреплялась приманка. В переносном значении оно обладало богатой семантикой: преткновение, соблазн, препятствие, предмет досады. Позднее в латинском scandalum, а так же в различных библейских переводах, это слово постепенно теряло свою изначальную семантическую амбивалентность, обозначавшую то, что одновременно было и притягательным и отвратительным. В свете этой впечатляющей силы насилия, некоторые тезисы данной работы могут показаться абстрактным теоретизированием, однако это не должно нас смущать и уводить от проблемы. Более того, именно из-за этой «нелицеприятности», на наш взгляд, методологически приоритетным является исследование физического насилия, которое опирается на аналитику, а не подменяется этико-правовыми проблемами.
В данной статье мы не будем останавливаться на классиках «теории насилия» - Е. Дюринге, Л. Гумпловиче, К. Каутском и рассмотрим теорию насилия в более широком контексте – как попытку описать феномен насилия, предпринимаемую в последнее время не только в области философии, психологии, биологии и социологии, но так же и культурологи, этнографии, этологии. В связи с актуальностью проблемы насилия, сегодня говорят об образовании новой мульти-дисциплинарной науки – вайленсологии [1]. За последние годы вышло множество работ посвященных анализу насилия в различных контекстах. Стоит отметить работы отечественных исследователей: В.А. Тишкова, В.В. Остроухова, А.А. Гусейнова, А.В Дмитриева, И.Ю Залысина, а также западных: Дж. Агамбена, С. Пинкера, М. Стаудигля и других. Тем не менее, необходимо констатировать, что ее успехи невелики, так как в основном эта наука занимается причинами, следствиями и мероприятиями по предотвращению насилия, а не попыткой изучения данного феномена, как можно было бы предположить исходя из ее названия. Задачей этой статьи является прояснение причин подобного положения вещей.
Большинство работ о насилии опирается на некоторое общее представление о самом предмете, которое чаще всего присутствует в тексте имплицитно. Реже встречаются работы, в которых автор сознательно артикулирует свое понимание насилия с тем, чтобы заранее очертить поле исследования. Тем не менее, ни дискриптивный ни прескриптивный метод не позволяют подобраться к сути самого насилия. Как мы надеемся показать, в отношении насилия вопрос «что» детерминирован вопросом «как». То есть онтологию насилия определяет его гносеология.
Наблюдая за некоторой ситуацией, каким образом мы определяем ее как насилие? Способны ли мы вычленить из визуального потока акт насилия, не имея схожего опыта? И каким образом мы способны перенести свой опыт на ситуацию другого? Все это, конечно, вопросы общей теории восприятия, однако, на наш взгляд, насилие как феномен способно показать, как трансформируется восприятие при непосредственном контакте с подобным феноменом. Поэтому, сталкиваясь с насилием, мы вынуждены говорить не просто о феномене, но о чем-то, что возможно близко «насыщенному феномену» [3].
В чем прелесть зрелищ? В том, что здесь насилие говорит на чистом языке действия – говорит само, а не через своих жертв. Зрители совращаются зрелищем, становятся соучастниками. Поэтому не возможно рассматривать насилие как феномен. Здесь речь идет об обратной интенциональности, о захваченности. Об этой опасности столкновения с насилием свидетельствуют мифы, древнегреческие трагедии, антропологические исследования примитивных сообществ, где насилие всегда ассоциируется с заразой, чумой.
Наблюдая за уличной дракой, мы видим, как два человеческих существа наносят друг другу физические увечья. Так предписывает нам видеть «феноменологичекая редукция». С ее «беспристрастной» позиции никакого насилия нет и, более того, не может быть: есть только фактическое разрушение. Если же мы производим подмену и говорим, что насилие это и есть разрушение, то мы будем вынуждены признать насилием относительно леса оторвавшийся кусок скалы и так далее в сторону абсурда. И дело здесь не только в настоящей интенции и интенции «как если бы». Здесь мы подходим к главному: насилие – это не свойство физической реальности, а вопрос интерпретации. В этом и заключается сложность определения насилия и размытость его границ, открывающая путь к спекуляциям.
Теоретически любое действие может быть истолковано как насилие, в его терминах. Однако существование работ, в которых нет определения насилия, указывает на то, что существует если не четкое понимание этого феномена, то хотя бы горизонт понимания.
Наша задача выявить, описать его и разобраться с тем как он образовался.
2. Агрессии. Сильная и слабая версия.
Одним из классических подходов к изучению насилия стал социобиологический, основанный на изучении насилия в животном мире. Однако, исходя из нашего вышеупомянутого заключения о том, что насилие существует не на уровне физиологии, а на уровне восприятия, следствием чего является необходимость субъекта способного к интерпретации, - каким же образом мы говорим о насилии среди животных? Не является ли это старой проблемой антропоморфизма и нам все еще необходим Павлов, который по свидетельствам штрафовал своих лаборантов, когда они произносили фразы типа: «собака подумала»?
Возможно, что здесь мы сталкиваемся с проблемой более глубокой, нежели простая антропоморфизация. Речь идет о целом культурном рудименте, ведь насилие исторически связывали с животным началом в человеке. История этого мифа начинается в примитивных религиях и заканчивается эволюционной теорией Дарвина, когда было доказано генетическое родство человека и шимпанзе. Известно, что шимпанзе охотятся на другие виды обезьян, которых они разрывают на куски и поедают, а также, что они нередко проявляют высокий уровень агрессивности, особенно по отношению к самкам. Это и послужило основной базой для спекуляций о генетической предрасположенности человека к насилию. Однако в конце ХХ века эти концепции были поставлены под сомнение наблюдениями за малоизученным видом шимпанзе – бонобо. В 1954 году немецкие приматологи Эдуард Трац и Хэйнз Хек сообщили о своих наблюдениях над брачными обычаями бонобо, после чего этот вид стал объектом более пристально изучения. Оказалось, что этот вид обезьян уникален: секс, играющий центральную роль в их социальной жизни, заменяет и вытесняет агрессию [5].
Конечно, человеческое насилие каким-то образом связано с агрессией. Это было очевидным для самых ранних исследователей этого феномена (что и послужило причиной мифа и социобиолгического подхода как продолжения этого мифа). Огромная работа по прояснению агрессии была проделана одним из основателей этологии – К. Лоренцом. В 1963 году Конрад Лоренц издает книгу «Агрессия. Так называемое зло». В ней австрийский этолог, убедительно доказывает, что агрессия является одним из важнейших животных инстинктов. Предметом его исследования становится непосредственно внутривидовая агрессия: «на самом деле, "борьба", о которой говорил Дарвин и которая движет эволюцию, - это в первую очередь конкуренция между ближайшими родственниками», так как «кто непосредственно угрожает существованию вида - это не "пожиратель", а конкурент; именно он и только он». Лоренц считает, что агрессия в отношении особи того же вида не только не вредна, но наоборот выполняет видосберегающую функцию не только путем поддержания защитных свойств вида, но и благодаря взаимному отталкиванию особей одного вида, что обеспечивает оптимальное использование биотопа [9].
Это классическая версия агрессии на разный лад перекладывалась на человеческое сообщество в рамках различных подходов к изучению насилия. Согласно им, причина насилия – это инстинкт агрессии, который человек наследовал от животных. Он связан с определенной потребностью, сопровождается аффективностью и имеет каузальную природу. На наш взгляд - это слабая версия. Если следовать логике исследователей редуцирующих насилие к агрессии, то необъяснимыми остается ряд феноменов, связанных непосредственно со спецификой человеческого насилия (в том, что оно действительно отлично от животного легко убедиться, сравнив виды животного «насилия» и те виды, которые описаны в криминальном кодексе любой страны). Человеческое насилие может иметь агрессивные черты (например, эмоциональная ссора, переходящая в драку), но оно не исчерпывается только этими формами. Те виды насилия, которые не исчерпываются агрессией, стали возможны благодаря тому, что инстинкт утратил автоматические «тормоза», которые действуют в животной среде (например, ненападение на самок, и в особенности на детенышей своего вида). Таким образом, мы сталкиваемся с трансформацией инстинкта, которая остается не замеченной исследователями, редуцирующими насилие к агрессии.
Однако существует и сильная версия агрессии. Согласно К. Лоренцу, агрессия – один из важнейших инстинктов у животных. Из-за его необходимости (в особенности у высших животных) он не редуцируется, а трансформируется в определенные ритуалы, что позволяет значительно снизить уровень насилия внутри вида. Так как у человека нет внешнего врага, то теоретически инстинкт агрессии является для него излишним, однако Лоренц показывает (и в этом его важнейшее открытие), что благодаря трансформации прямого насилия в ритуал, происходит развитие способности распознавания, и тем самым зарождение личности (из-за появления личностных взаимоотношений: привязанности, дружбы и любви, которые таким образом доступны только животным с высоким уровнем агрессивности). Отсюда следует, что человек, как самое рефлексивное, «личностное» животное, является одновременно и самым агрессивным. Но, как уже было отмечено, отсутствие внешнего врага приводит его к опасности псевдо-видообразования. В этом случае агрессивность трансформируется в нечто более опасное, функционирующее не просто как инстинкт, но на более высоком уровне сознания.
Важный вывод, который мы должны вынести исходя из вышесказанного это то, что для описания специфики человеческого насилия его редукция к агрессии недостаточна.
3. Жестокость
Стоит отметить симметричность отношений, устанавливающихся между субъектами агрессии (одна сторона воспринимает другую как конкурента, условием чего должно быть как раз оспариваемое равенство), а так же спонтанность и мгновенность ее проявления. Если агрессия, как инстинкт функционирует на уровне физиологических реакций, спонтанно, не достигая сознательного уровня, то любое описание преднамеренного убийства в терминах агрессивности будет выглядеть как минимум неуместным. Следовательно, наряду с агрессивностью существует иная мотивация, которая делает возможным некоторые специфически человеческие виды насилия. Назовем ее условно жестокостью. Она фигурирует в образах преступников от вымышленных садовских либертенов до реальных серийных маньяков [6].
Первое, что обращает на себя внимание – это смена горизонтального направления агрессии (конкурентная борьба) на вертикальную. Устанавливается иерархия: существует жертва и преступник, которые изначально связаны ассиметрическими отношениями.
Жестокость рассматривается как свойство, продукт, состояние сознания или, по крайней мере, как определенный вид перцепции. В каких бы терминах не она рассматривалась, жестокость всегда связана с сознательной позицией. В то время как агрессия может быть репрезентирована в сознании лишь как продукт последующей рефлексии. Очевидно, что «сознательной» жестокость делает именно интенция, то есть явная направленность, которая так же запускает механизм темпоральности. В отличие от агрессии, жестокость создает временной разрыв между интенцией и ее воплощением, что говорит о диахроническом характере жестокости и о синхроническом – агрессии.
Самый запутанный момент в репрезентации жестокости – это мотив. Чаще всего за помощью прибегают к понятию желания и теории удовольствия, которые позволяет сохранить неочевидность причины и в то же самое время подчеркивает необязательность реализации побуждений, характерную для агрессивного инстинкта. Однако важно то, что если проследить за либертенами Сада и портретами серийных убийц мы можем точно сказать, что их действия связаны с производством субъективности. То есть жестокость сопровождается рефлексивностью в отличие от агрессии, где аффективность ее полностью элиминирует.
Это далеко не полная характеристика жестокости, однако, как я надеюсь, вполне показательная, для того чтобы понять, о чем идет речь. Человеческое насилие, таким образом, может быть охарактеризовано через различные модели: наиболее репрезентативные мы постарались описать как агрессию и жестокость, хотя не исключено существует множество иных моделей занимающих промежуточное положение между этими двумя. Но для нас важно не само описание насилия, а то каким образом это описание производится.
4. Представление о насилии
Мы уже знаем, что для того, чтобы какая либо ситуация была поименована насилием необходим субъект, который совершит процедуру интерпретации. Но теперь мы должны уточнить: этим субъектом всегда является жертва. То есть мы описываем насилие из сознания жертвы. Любое определение насилия подтвердит это. Например, даже самое нейтральное: Violence is the expression of physical force against self or other, compelling action against one's will on pain of being hurt. (Merriam-Webster Dictionary, 2009) сохраняет эту перспективу. Чтобы то или иное действие подпало под определение насилия, субъект должен распознать в нем угрозу собственной воле. И таким образом в этой схеме структурообразующим звеном является жертва, от которой полностью зависит успех изначального действия насильника. В своем эссе о Захер-Мазохе, Жиль Делёз [2] обстоятельно разработал этот аспект: для успешного функционирования господства садиста ему необходим подчиняющаяся жертва. Однако если вдруг по какой-либо причине жертва отказывается от предложенной ей роли и занимает мазохистскую позицию это фрустрирует садиста, лишает его власти над жертвой и таким образом жертва способна разломать всю систему доминации. Жертва должна принять правила и оправдать ожидания садиста. Таким образом, насильник становится в некоторой степени заложником жертвы.
Возникает вопрос, а способен ли вообще язык артикулировать истину насилия? Может ли говорить насилие, а не потерпевшие о насилии? И не является ли речь в этом контексте симптомом жертвы? Ведь сторона представляющая насилие в принципе может быть безличной, незаинтересованной, то есть она может совершить «насилие», не имея такого намерения (например, природная стихия для какого-нибудь человека из архаического сообщества). Однако он, занимая позицию жертвы, приписывает ей интенцию и производит именования. Насилие – это нечто страшное, непонятное, но если оно названо именем бога, то мы можем вступать с ним в отношения. Так устроена примитивная магия. Более того, Лоренц в своих работах показал, что первые семиотические структуры появляются именно как защитная реакция на агрессию, превращая агрессивный импульс в ритуальное действие. Следовательно, насилие способно сконструировать идентичность, субъективность не только жертвы, но через нее и свою собственную.
В этом контексте интересен опыт Сада. Он постарался изменить перспективу и дать слово самому насилию. Здесь важно не поддаться соблазну списать это на абстрактное теоретизирование, ничего общего не имеющего с реальной ситуацией насилия. Мне кажется, что пропасть, которая рисуется нам между литературными опытами Сада и реальностью Освенцима – пропасть невыразимого, бездна безмолвия, в конечном счете, и есть уловка насилия, с помощью которого оно остается возможным в мире, где для всего есть слово, и где это слово становится значимей того, что оно обозначает.
Остается рассмотреть, было ли так всегда. Если мы обратимся к античным поэтикам, то ничего подобного мы не увидим. В древнегреческих мифах и трагедиях повествование ведется от имени насилия, которое остается анонимным, прячась под масками тех, кто его совершает. И только под влиянием иудео-христианства происходит переворачивание этой модели, авторскую позицию занимает жертва и таким образом рождаются «тексты гонений», которыми, по сути, начиная с библии и до Нового времени (а во многом до сегодняшнего дня), является европейская литература. Собственно разглядеть насилие в античной поэтике нам дает возможность лишь тот факт, что она была сменена иной, качественно отличной. И поэтому, подобное рассмотрение насильственных элементов внутри античной поэтики грешит тем, что при этом совершается «вставка» модусов, ей не свойственных. Только современный читатель интерпретирует те или иные действия как насильственные. Вообще было бы крайне полезно написать «историю насилия» о том, как и почему происходили семантические сдвиги в этом термине.
Вполне возможно, что данная проблема уходит корнями в античные иудейские писания. Одним из первых это заметил М. Вебер, в своем незавершенном труде «Античный иудаизм», где он приходит к заключению, что ветхозаветные авторы в моральном плане обычно склоняются на сторону жертвы, определенным образом становясь на ее защиту. Тем самым они предоставляют текстуальное пространство жертве, лишая противоположную сторону возможности высказаться. Он считает, что это связано со спецификой культурной атмосферы, в которой зарождался иудаизм: бесчисленные катастрофы в истории евреев и отсутствие великого исторического успеха по сравнению с успехами великих империй, окружающих их: египетской, ассирийской, вавилонской, персидской, греческой, римской, являются для Вебера достаточным основанием для того, чтобы обвинить античных еврейских авторов в необоснованной симпатии к жертве [7;163-184]. Так или иначе, факт остается фактом: в европейской культуре (для становления которой важность иудео-христианских писаний трудно переоценить) насильник безмолвен, а слово о насилии принадлежит насилуемому.
5. Некоторые следствия предыдущих размышлений
Если придать основной мысли этой статьи радикальную формулировку, то она будет следующей: насилие это воображаемое жертвы. Из этого на первый взгляд вполне невинного тезиса следуют, однако, очень серьезные последствия. Если рассказ это форма существования субъекта во времени [10; 23], то преступник лишен подобной формы бытия внутри культурного пространства, посредствам невозможности высказывания. Таким образом, само насилие, лишенное голоса, всегда предстает в искаженном виде. И его сущность постоянно ускользает в изъяне свидетельства пострадавшего. Чем выше «уровень» сознания – тем более оно восприимчиво к насилию, тем активнее вычленяет оно насилие в окружающем мире и таким образом «порождает» все новые формы насилия. Так образовывается порочный круг, где насилие порождает сознание, а сознание порождает насилие. Благодаря этому альянсу с разумом насилие научилось программировать себя, управлять собой и растворяться в бесчисленных видах принуждения, дрессуры и санкций.
Речь насилия, или же речь преступника остается «слепым пятном» в языковой практике европейской культуры. И в этом отношении европейская культура – это жертвенная культура. Такой вывод может показаться парадоксальным. Ведь общеизвестно, что именно угнетенные не могут говорить [4]. Но правда заключается в том, что они говорят по средствам институций ими созданными. В своих анализах желания и Фрейд и Жирар убедительно это показывают. И хотя желание Жирара не связано с удовольствием, а фрейдовское – далеко от понятия рациональности оба мыслителя сходятся в том, что культура формируется вокруг притесняемого [8; 78-112]. Голос раба формирует культуру и, хотя у него нет возможности высказываться – всегда найдется тот, кто будет его репрезентировать. Это и есть то, что Ницше назвал ressentiment или “месть черни”.
Возможно, что некоторые утверждения этой статьи могут показаться утрированными. Но я надеюсь, что, по крайней мере, они указывают на необходимость пересмотреть многие выводы относительно природы насилия. Ведь насилие – это ничто иное, как пустой термин. А все наши попытки определить его являются идеологической борьбой за означивание. Таким образом, насилие способно проникнуть в саму процедуру определения, а значит вновь ускользнуть от всякого определения. Поэтому любое определение насилия остается неудовлетворительным, а создание «объективной» теория насилия – идеалистическим проектом.
литература
1. DeKeseredy W, Perry B. (2006). Theories of Violence. A Critical Perspective on Violence. Advancing Critical Criminology: Theory and Application 6:135-149.
2. Deleuze, Gilles. (1991). Masochism: Coldness and Cruelty. (Zone Books).
3. Marion, Jean-Luc. (2007). In Excess: Studies of Saturated Phenomena. (Fordham University Press).
4. Spivak, Gayatri (1988). Can the Subaltern Speak? (Marxism and the Interpretation of Culture, University of Illinois Press), pp 175-193.
5. Waal, Frans de. (2005). Bonobo: The Forgotten Ape. (Berkeley: University of California Press).
6. Wilson Colin, Seaman Donald. (1990). The Serial Killers: Study in the Psychology of Violence.
7. Zeitlin, Irving. (1986). Ancient Judaism: Biblical Criticism from Max Weber to the Present. (Polity Press).
8. Жирар, Рене. Насилие и священное/ пер. с франц. Г. Дашевского. – М.: Новое литературное обозрение, 2000. – 400с.
9. Лоренц, Конрад. Агрессия/Пер. с нем. Г. Ф. Швейника. – М.: Прогресс, 1994. – 272с.
10. Рикёр, П. Время и рассказ. Т. 1 / пер. с франц. Т.В. Славко под ред. И.И. Блауберг. - М.; СПб., 2000, - 247с.
© Гальона Євген, 2009